Часто, поднимая лоток со дна реки и промывая его всё той же водой, усталому старателю остаётся лишь грязь да серый песок. Но иногда случается и так, что среди всего песка замечается долгожданный отблеск. Золотую пылинку, меньше седого уса на переполняемой радостью морде того уставшего старателя. Пылинка среди тонн ила и грязи, не предоставляющей из себя никакой ценности. Но пылинка золотая, оттого столь трепетно желанная.
Так порой случается и с фуррями. Огромная толпа – лисы, кошки, собаки, волки и бог весть кто ещё проносятся мимо тебя, сунув руки в карманы наглухо застёгнутых курток, злобных и мрачных, безразличных и беспечных, ощетинившихся и поджавших хвосты. Проносятся мимо точно водяные потоки сквозь сито поржавевшего лотка уставшего старателя, уносятся прочь с комьями грязи и плоскими камушками со дна, за которыми иногда таится долгожданное золото…
И пусть моя шаткая память не посрамит его, ибо таковым золотом оказался мой добрый друг, оставивший тремя неделями этот мир, тихо, в своей родной кровати, у изголовья которой стояла тумбочка с нетронутым стаканом воды и почти прочитанной книгой.
Мой старый добрый друг, что не раз подставлял мне своё крепкое плечо, когда его ещё наполняли силы.
Мой старый добрый друг, сумевший по-новому открыть эти невежественные глаза окружающему миру.
Что преподнес разуму одного глупого кота совершенно иные знания.
Что был не прочь составить компанию этому глупому коту в час пред закатом солнца, когда ярые осенние ветра траурно и скорбно завывали на тёмном чердаке, а пауки всё смелее собирались у растопленного камина, чтобы обогреть свои застывшие лапки.
Мой старый друг, именно таким я и запомнил тебя, когда ты перелистывал страницу за страницей потёртой книги, иной раз поднимая глаза и задумчиво поглядывая на пляшущие языки огня, когда поглаживал свой хвост, отпивал маленьким глотком неизменно сладкий чай из потемневший от времени кружки и говорил со мной. Говорил с глупым котом обо всем, что только оседало в наших головах, пусть то была вновь ненастная погода, кусок земляничного пирога, который тебе удалось отведать в пекарне напротив дома, который испекла та милая и всегда ласково улыбающаяся овечка (пусть своим характером она и походила на доверчивого ягнёнка, но я знал, как она тебе нравилась, и как загорались твои глаза, стоило лишь упомянуть о пироге), мысли о прочитанной главе, газетная статья, расположившаяся в уголку последней страницы… или о том, что иногда течение забирает самородки, снова оставив уставшего старателя ни с чем.
Иногда так и происходит, и с этим ничего не поделаешь. Так течение унесло и тебя на моих глазах, и теперь глупый кот снова остался один с тугим комком воспоминаний, застрявшим в горле. Отблеск померк и в комнатах сгустился мрак, а я вновь и вновь брошу по знакомым комнатам. Тебя не стало, мой друг, но память о тебе всё ещё была жива, и быть может только поэтому я никак не мог расстаться с этими комнатами, в которых я побывал и не раз и не два. Я всматривался в картины, которые следовало протереть от пыли, я водил пальцем по корешкам книг, которые ты раз за разом перечитывал в своем кресле напротив камина, я возвращался в спальню и сидел на краю застеленной кровати, на которой тебя настиг твой самый долгий и спокойный сон.
А иногда я сидел за твоим письменным столом у окна, напротив кровати, где на подоконнике стояла железная клетка, где подобно мне, устроившись аккурат на жердочке, тосковала птица. Всю свою жизнь мой друг провёл один, но эта птица скрашивала его одиночество, когда то особенно сильно давило на него. К сожалению, я не знаю, какого вида она была. Почему-то мне так и не представилось расспросить о ней, и всё, что я могу сказать, что птица эта уж очень была похожа на обыкновенного воробья, которые селились под скатами крыш. Но ежели воробей был серый, то птица эта цветом своих вечно взъерошенных перышек походила на бледный песок, с тёмными прожилками на спинке и крыльях. В глаза особенно бросалось брюшко этой птицы: в его коричневом оперении можно было разглядеть удивительный розовый оттенок, такой, какой мне ещё не приходилось видеть у птиц.
Иногда птица летала по дому, когда клетка оставалась открытой. Садилась на шкафы, или люстры, а иногда пикировала прямо на плечи моего друга, когда тот так же сидел за столом, занимаясь обыденной бумажной волокитой. Пикировала и с писком удовольствия зарывалась в его кроличью шерсть. Или выщипывала целые пучки в период линьки и разносила их по дому, всё так же неустанно щебеча, чему он был никогда не против. Но сейчас эта птица молчала. Сидела на жердочке в своей клетке, нахохлившаяся, низко опустив клюв, будто бы сморенная сном. Только она не спала. Я знал, что она не спала, замечая иногда, как вдруг подрагивает её тело, как перебирает затёкшими лапками, ли медленно открывает черные бусинки глаз, словно ожидая кого-то увидеть в тот момент.
Поскольку я был самым частым гостем этого дома, я начал о ней заботиться. Менял воду в пластиковой поилке, закреплённой на одном из прутьев клетки, вычищал дно от мусора. С собой каждый раз приносил целлофановый пакет с зернами и подсолнечными ядрами, которые ссыпал в блюдце птицы, и каждый раз всё оставалось почти не тронутым. С того дня, как дом опустел, мне не приходилось видеть, как птица что-либо ест. Лишь несколько расклеванных зерен, вероятно, она не стала бы притрагиваться и к ним, если бы голод не вынуждал её.
Мне искренне было жаль это маленькое создание, но к своему несчастью я ничем не мог ему помочь, кроме жалкой горсти купленных в гастрономе за пару залежавшихся в кармане копеек семян. И мне оставалось лишь беспомощно смотреть за тем, как медленно увядает птица, что ещё прошлым месяцем наполняла тихие комнаты своей песней, пусть смерть уже тогда переступила порог этого дома и медленно подступала к спальне.
Я всё ещё приходил в дом покойного друга, когда осень сменилось зимой. Лужи в выбоинах на дорогах покрылись толстой коркой льда и занеслись сугробами, на которые ложилась копоть проносящихся автомобилей, а ветра стали дуть куда сильнее и злее. Мир за окном менялся до неузнаваемости, и только внутри этих комнат всё оставалось прежним, если не считать скопившейся на столешнице пыли.
Приходя, первым делом я растоплял камин. Бросал огонь несколько старых поленьев, воздух теплился, однако теплоты было всё равно недостаточно, чтобы распахнуть пальто. Клетку с птицей я убрал на стол, подальше от холодного подоконника, а некоторые двери запер на ключ. Сначала это была кладовка, потом маленькая комнатка, заставленная до самого потолка книжными шкафами, или, проще говоря, библиотеку, как называл её мой друг. После этого я запер ванную и подвал – ключ нашёлся от каждой двери. Задвинул шпингалет на раздвижных кухонных створках, и, в конце концов, осталось лишь две комнаты, в которых можно было попасть: гостиная и спальня.
Сделал я это не потому что, что преследовал какую-либо цель. По правде говоря, я не слишком-то и заботился об этом, а смысла в моем действии было столько же, сколько в мотыльке, кружащем у лампочки над крыльцом. Просто в один момент я решил, что так нужно, без причины и ясной надобности. Решение родилось в голове само собой, точно некий прохожий швырнул его в меня, как пять минут назад швырнул окурок на шпалы трамвайных рельсов. Родилось, как иной раз рождается предчувствие грядущей беды, стоит лишь увидеть мутные глаза собеседника, и единственное, в чём я себе тогда отдавал отсчёт было лишь ясное осознание того, что дом окончательно опустел.
Призрак моего друга, хранящийся в оставшихся после него вещах, спустя два месяца покинул и их. Часто можно услышать, что некая часть умершего по-прежнему жива, покуда живы воспоминания о том, но, возложив руку на сердце, я с уверенностью могу сказать, что никогда не забывал о нём. Я не плакал и не убивался потерей, думаю, я принял его смерть ещё тогда, стоя у кровати, пропитавшейся обезболивающим и пожирающей его внутренности скорой болезнью. Он не кричал и не корчился, тихо сопел, когда срабатывал эффект обезболивающего, да улыбался мне. Улыбался мне искренне и со всей душой, будто бы говорил: «Вот, подожди чуть-чуть, Лохмач. Мне немного нездоровиться, но всё это пустяки, мне нужно лишь отдохнуть часик-другой. А после мы обязательно спустимся и выпьем чаю с курабье. А может быть, возьмём пирог с земляникой… Мне только нужно отдохнуть». И глядя на ту улыбку, я смирился.
Мне стало одиноко, и я всё возвращался туда и неприкаянно слонялся по комнатам. Рассматривал те вещи, на которые мне не довелось взглянуть раньше, пролистывал книги из маленькой комнатки (библиотеки), просто сидел и смотрел на потрескивающий огонь, когда же вокруг меня бродил его несуществующий призрак.
Но чем сильнее крепли морозы, тем холоднее становился воздух в запертых комнатах. Я входил туда, однако больше его не чувствовал. Книги стали просто книгами, старыми и совсем новыми, с потрёпанными корешками и пахнущие типографией. Казалось, что комнаты словно бы потускнели и увеличились в своих размерах – густые тени таились в углах даже в ясные солнечные деньки, а пустота густыми клубами разлилась в прохладном воздухе. Предметы покоились там, где были когда-то оставлены, мебель нетронута, и даже перегоревшие некогда лампочки были вкручены в патроны – я не мог позволить себе что-либо изменить. Не мог, потом что боялся потревожить в них дух и согнать прочь. Но всё-таки что-то изменилось, и дело было не в толстом слое пыли, по которому можно было писать пальцем и не в вое сквозняков на втором этаже. Далеко не в этом.
Что-то изменилось, и комнаты стали просто комнатами, такими же, как и всё остальные вокруг, входя в которые твоя душа не испытывала ровным счетом ничего. Мой добрый друг умер окончательно, поэтому я запер комнаты, как только те оказывались пусты. В один день я запер и спальню, а клетку перенёс вниз, где слабо теплился камин, чтобы хоть как-то помочь бедной птице.
Так прошла и зима, как обычно долго, мучительно долго и совершенно незаметно, точно пролетело секундное мгновение. Я всё ещё приходил, растапливал камин остатками дров в поленнице, примыкающей к задней части дома. Кормил птицу семенами, в своих закромах мне удалось отыскать немного пшена, каким, как мне помнится, мама кормила только что вылупившихся цыплят. Оно было старым, посеревшим, но всё-таки не смог заставить себя просто выбросить его. Теперь больше всего на свете мне хотелось только одного: чтобы в крошечных глазках птицы вновь промелькнул радостный огонёк, с каким она встречала своего хозяина, сдергивающего ранним утром постеленную поверх клетки пелёнку.
Но я чувствовал, что все мои старания напрасны. Чувствовал, когда распахивал входную дверь, и чувство это возвращалось, когда дверь закрывалась: никакое пшено не может заменить ей любимого друга (а ведь именно пшеном он и прикормил птенца на своём подоконнике, пока тот не осмелел настолько, что сам запрыгнул в его ладонь). И вместе с тем внутри меня тихонечко заговорил голос, голос предчувствия, обернувшегося твёрдой истинной, показавшейся из-за запертых дверей. Голос, тихий и унылый, почти ласкающий, по-стариковски добрый, он сказал лишь одно: «Пора…»
«Пора…»
Я обернулся назад, на постепенно удаляющийся силуэт того самого дома. Наступил апрель, и снег наконец-таки начал таять. Грязные сугробы напитались водой и просели под собственной тяжестью, кое-где обнажилась голая земля и вместе с ней и мусор, что несколько месяцев был погребён в холодной могиле: битые бутылки, обёртки, расплющенные жестянки. Разбитые тротуары набирались лужами, вода мутным ручьём побежала по асфальту у бордюров. Вскоре за этим на деревьях набухнут почки, а в земле проклюнутся первые травинки, которые, впрочем, тут же отравятся автомобильными выхлопами да ещё большим мусором. Ничего нового город не принесёт, а весна в этом месте подобно остальным временам года будет пахнуть отравой. Горькой отравой, пробирающейся в самую глубь сердца и нещадно его жалящей.
Но пока в воздухе всё ещё ощущалось зимняя тень. Тот холод, что тянулся вслед за ней словно распахнувшаяся фата невесты, бежавшей навстречу своему самцу… или в слезах убегающему от него прочь. Как будто бы зима хотела сказать злобное напутствие пред своим уходом: «Не стоит тешить себя скорым теплом, ведь мои холода некуда не денутся. Ведь они всегда были здесь, не только снаружи, но и внутри. И они обязательно вернутся вновь, чтобы окончательно вас заморозить».
«Пора…»
Я обернулся назад, мои уши жалостливо опустились в голове. Наверное, будь я псом, то тут же заскулил совсем маленьким щенком, у которого отобрали игрушку или толкнули на землю. Однако же я не был им, всего лишь кот, повесивший свои усы.
Место, где проживал мой друг, редкого прохожего фурря могло оставить равнодушным. Это был старый район города, недалеко от центра с уже не существующими купеческими лавками, с которых он начал разрастаться. И старина эта сохранилась до сих пор: новизна, сверкающая в высотных окнах новостроек, скрежещущая в трамвайном гуле и мигающая в лампочках магазинных вывесок прошла мимо этих сонных улочек. Дома здесь тоже были соответствующие, старые, некоторые покосившиеся, просевшие, облупившиеся, с провалившимся шифером на крышах, некоторые были сложены из брёвен и имели узорчатые ставни на окнах, но далеко не тем место восхищало меня. Часть этого района не имела какого-то своего конкретного названия, но жившие здесь и поблизости фурри называли его «Окраиной», а иногда просто «Садовым». И то и другое название себя полностью оправдывали, только к этому моменту от сада мало что осталось. Я смутно здесь ориентировался, но из рассказов я узнал, что в километре выше того места, где я сейчас стоял, некогда находился чудесный черёмуховый сад, в котором выходными днями собирались целые разношерстные толпы. Устраивали пикники, ловили рыбу в местном пруду, некоторые умудрялись торговать овощами, мёдом и колбасой. Кабы резвились, бегали в догонялки и ловили друг друга за хвост между высаженных в ряд деревьев, играли в лапту и многое другое, пока жизнь на «Окраине» не забылась совсем.
Лет сорок тому назад парк пришёл в запущение, и некогда ухоженные, коротко подстриженные лужайки заросли кленом, ветлой и непроходимым бурьяном. Пруд пересох, да только черёмуха никуда не делась. Мне приходилось там бывать, один раз осенью, под конец сентября, и ещё несколько весной, когда черёмуха вовсю распускала свои нежные соцветия. На пушистой зелёной кроне распускались белоснежные кисточки. Ни сотни и ни тысячи, а настоящее несчитанное множество, деревья стояли будто бы покрытые снегом. Я далеко не лучший писатель (ежели вообще им являюсь), а сознание моё столь устало и скомкано, что вряд-ли бы мне удалось подобрать подходящее слово, дабы передать вам исходивший от той черёмухи сладкий аромат, наполнявший сад столь густо, что чувствовался далеко за его пределами. В ту пору мой друг настежь распахивал окна, пропуская запах внутрь дома. Собственно, именно он и показал мне это место, чему я был безмерно благодарен, ибо прогулки здесь были сплошным удовольствием. Как бы странно это не прозвучало, но время, за которое зарос сад, лишь приукрасило его: почти никто в саду из фуррей не появлялся, никто не играл в догонялки и не устраивал пикники, однако же, своего очарования это место не потеряло. В тени выросших клёнов, в царящей в ней прохладе и лёгкой сырости, поднимающейся от земли, оно стало по-настоящему завораживающим.
«Пора…»
Да… я действительно любил там гулять, и вскоре черемуха должна зацвести вновь. Но вернуться обратно, чтобы насладиться ей, я не мог. Не мог даже подойти к этому месту, и теперь, бесцельно стоя, точно сражённый осознанием, и смотря вдаль, понимание того всё сильнее въедалось в мой кошачий разум, подобно раковой опухоли. Стремительно набухающей, пожирающей всё на своём пути. Мысль, впервые пришедшая на смертной одре моего друга, когда тот попытался приподняться, чтобы смочить пересохшее горло из стакана на тумбочке, но ослабшее тело не смогло найти достаточно сил и, закашлявшись, упало обратно на подушку.
Я её тут же отогнал, точно жужжащую у уха пчелу, поскольку мысль могла ужалить ничуть не слабее полосатого насекомого. Загнал её далеко внутрь себя и держал там, покуда это было возможно. Покуда двери комнат дома оставались открыты. Покуда оставался смысл и тёплые воспоминания, к которым стремилась душа.
Покуда комнаты не опустели, а вместе с ними не исчезло то, что держало меня здесь.
Осталась лишь гостиная, в которую можно было попасть из небольшой веранды, служившей по теплу ещё и летней кухней, но войдя сегодня в неё, я ощутил то же самое, что ощутил в кладовке или спальне, а точнее – ничего. Тёмно-зелёные обои на стенах, пара висящих меж занавешенных широким тюлем пейзажей, выполненных на срезе дерева – на одном березовая роща, на другом речушка текла меж елей, а на третьем – красные маки. У дальней стены сервант со старым сервизом, пластинками и граммофоном, закрытым за дверкой нижнего шкафчика. Правее серванта стоял пузатый «Рубин» на ножках. Я ни разу не видел его включенным, вилка неизменно свисала за ним, как будто бы тот тоже имел хвост. Полки с книгами, полки с украшениями, глиняными вазочками, ненастоящими канделябрами, раскрашенными камушками, ракушками, портретами и керамическими фигурками никогда не живших фуррей, плюшевыми игрушками и радиоприёмником. На другой стене висел алый персидский ковёр с узором из замысловатых ромбов, прямоугольников и цветочных овалов. Именно перед этим ковром и находились два кресла, в которых некогда задумчивый кролик пытался объяснить глупому коту, как опасно плыть против течения жизни, ведь её поток столь быстр, что следом же и накроет тебя с ушами. Проще, говорил кролик, широко раскинуть руки и просто плыть, покуда он сам не выбросит тебя на мель, а пред ним потрескивало пламя в камине.
К чему всё это? А к тому, что ничего не изменилось, не изменилось в планировке, и вещи по-прежнему стояли на своих местах, даже спустя столько времени. И, тем не менее, это была уже не та гостиная, в которой некогда сидел кролик и кот. Всего лишь комната, знакомо обставлена, но совершенно ничем тем не значащая. Такую комнату можно было найти в любом другом доме, по соседству или через дорогу. В любом другом городе, в любой другой республике, в любой другой стране.
Больше меня ничего здесь не держало, и в итоге я всё-таки решился воспользоваться советом моего друга: раскинуть руки и отдаться течению, которое уносило меня прочь от этих мест. Уносило далеко-далеко, оставляя никому теперь не нужный дом, гоня из этого поганого города, и мне было неведомо, куда поток должен был выбросить меня. Хотя теперь это и не имело совершенно никакого значения.
Я стоял, лениво покачивая своим хвостом из стороны в сторону, накативший ветерок легонько коснулся моих усов и понеся дальше, развеивая оставленный кем-то газетный листок. А я всё стоял и думал, думал о том, как же всё-таки просто обрывается нить судьбы, некогда такая толстая, вдруг стала тонюсенькой ниточкой, какая торчала из моей варежки в кармане куртки. Совсем незаметно и в то же время так громко, что треск её до сих пор дребезжащим эхом отзывался в ушах. Что-то такое было в одной чеховской пьесе: «Слышится отдалённый звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный…» А затем наступает тишина, звонкая, плачущая, и особенно в ней чувствуется та пустота, что теперь витала вокруг меня. Только ветер шуршал газетным листком по асфальту, да несколько дождевых капель упали пред носами моих ботинок.
Собирался дождь, первый весенний в этом году. Воздух потяжелел, и я направился уже в свой собственный дом.
Долгая ночь прошла без сна, а я всё никак не мог найти себе покоя. Мотался с одного бока на другой, а пружины кровати всякий раз издавали противный лязг. Потом навёл чаю и решил почитать книгу, что-нибудь лёгкое, чтобы быстрее отвлечь свою голову от беспокойных мыслей, но так и не смог ничего найти, и, в конце концов, выплеснул чай в раковину и принялся собирать чемоданы. Рубашки брюки, галстук, пальто, шляпа, расчёски – всё это удивительным образом поместилось в чемодан за какое-то незаметное мгновение. За то мгновение, что я успел возненавидеть. Когда вещи оказались сложены, первым делом мне захотелось со всей силы пнуть чемодан, так, чтобы они разлетелись по всей спальне и мне пришлось бы вновь их сложить. Пнуть не раз и не два, пинать его, покуда боль в лапах сама не вынудит меня остановиться. Я мог бы распороть когтями обивку, я мог бы выбросить его в окно ко всему остальному мусору, я мог бы разломить его пополам. В миг яростного помутнения я мог бы сделать что угодно, ибо осознание звучало громко, как никогда.
Тогда я наконец-то понял в полной мере, что окончательно потерял своего друга. Навернувшаяся слеза ущипнула мои глаза и незаметно побежала по щеке, когда пальцы задвинули защёлки. Я опустился на край кровати (опять скрипнула пружина) и беззвучно заплакал, обернув себя хвостом, точно кто-то обнял меня в утешении. Сожаление тяжело легко на грудь, и передо мной вдруг возникло всё то, что некогда было пережито. Оставленное мною позади с надеждой, что более мне не придётся с ним столкнуться.
В слезах я вновь увидел его, бессильно утопающего головой в подушке, тяжело и хрипло дышащего. Его пепельная шерсть беспорядочными клоками торчала во все стороны, уже давно не видевшая расчески. Одеяло, натянутое до самой шеи, приподнималось и опускалось вместе с его впавшей грудью в такт дыханию. Кожа туго обтягивала череп, что даже сквозь шерстяной покров можно было различить выпирающие скулы, а большие уши, как будто бы и вовсе не изменились, отчего они выглядели слишком странно и нелепо на фоне болезненной истощённости. Осознанность в сонном взгляде сменялась забывчивостью, на несколько секунд, которые иногда длились слишком долго для секунд, осознанность в них исчезала, оставляя после себя лишь пустоту умершего. Но, даже несмотря на всё это, он продолжал улыбаться. Когда осознанность возвращалось, кролик смотрел на меня и улыбался, как будто бы не замечая ничего остального, как будто бы ничего и не было, не было резкого запаха обезболивающего и выпавших шерстяных клоков по всей постели, не было рака, оставившего от его тела лишь пустую оболочку, как от ореха остаётся лишь скорлупа, когда пальцы грубо извлекли его ядро.
Конечно же, это было глупостью, мой друг всё прекрасно понимал. Толика этого понимания проносилась во взгляде, она чувствовалась в его руке, когда пальцы, вдруг ставшие такими длинными, касались моей руки, она читалась в его беззаботной улыбке. Чёткое знание произошедшего и последующего за этим, тихое смирение, но никакого страха. Он понимал, но не боялся, когда в последних лучах угасающего солнца Смерть отворила дверь в его комнату, неслышным шагом остановилась у изголовья кровати и костяшками своих пальцев опустила его веки…
Не знаю, сколько именно я так просидел. Воспоминания делались всё мутнее и расплывчатее, точно отражение в реке, обеспокоенное брошенным в воду камнем. В какой-то момент моя голова сильнее опустилась к груди, точно мысли вдруг обрели свой собственный вес, и вскоре я заснул. Но прежде чем окончательно погрузиться в сон, я кое-что услышал, призрачное эхо, отозвавшееся в навалившейся сонной пустоте давно знакомого мне звука: грохот металлический прутьев и звонкое чириканье.
Так металась птица в клетке, когда хозяин не открыл её в привычный час.
«Птица… ведь она как я, подобранная добрыми руками, а прежде никакому не нужная, оставленная теперь сама себе. Наверняка всё закончилось и для неё».
На следующее утро я вновь отправился к дому моего друга. На этот раз я шёл куда медленнее, уставши волоча ноги. Несмотря на то, что заснул я посреди ночи, проснулся я всего лишь в половине седьмого. Воздух сковал ночной морозец, отчего с каждым выдохом изо рта вырывались прозрачные облачка тёплого пара. По правую руку шумел автомобильный поток, и мне почему-то подумалось, что это – одна из немногих вещей, которая неподвластна времени. Фурри стареют и умирают, цветы вянут, деревья засыхают, а кирпичные стены покрываются глубокими трещинами. И дело было не в раннем часу, не во времени суток, а в самой жизненной сути. Я подумал о том, что серые коробки автомобилей извечны, они были здесь весь тот момент, что фурри помнили про себя, хотя конечно же я отдавал себе отсчёт в том, что на самом деле это было не так: несколько веков назад никто не мог себе даже вообразить подобного. И всё же я никак не мог отделаться от этого чувства, чувства собственного ничтожества, оказавшегося пред непостижимым и извечным, для которого тысячелетие сродни одному мигу. Наверное, таким образом можно ощутить себя у подножья скалы, чья незримая верхушка скрывалась за пеленой седых облаков… или оказавшись в открытом космосе. Песчинка в песочнице мировоздания, что-то вроде бы этого сказал мой друг, уверенность в этом была непоколебима, ибо он был единственным, кому я рискнул озвучить свою мысль. Он бы обязательно выслушал меня, а если бы и засмеялся, то только вместе со мной, смехом добрым и совсем не обидным.
Серые автомобили, они неслись точно так же, когда я ещё не знал о тебе, и вот теперь тебя не стало, а они всё несутся. Вот какого нерушимое постоянство. Они будут нестись и впредь, после того как умру и я, морды за тёмным стеклом не изменятся, всё так же затвердевшие в отстраненности, точно портреты давно забытых художников.
В левой руке я нёс свой чемодан, в кармане куртки – семьдесят восемь рублей и несколько копеечных монет. Этого должно было хватить на то, чтобы убраться отсюда прочь. Я не спрашивал себя, куда именно направлялся мой путь, я не спрашивал, что со мной случится дальше, где мне провести первую ночь, и что делать, когда деньги закончатся. Не спрашивал, потом что это было совсем не важно, отсюда я уеду совсем другим котом.
Для этого оставалось лишь одно, что, собственно, я и намеревался сделать. Я решил отпустить птицу на волю, подумав, что именно такой итог будет правильнее всего. Здесь нас уже ничего не держало
«Пора…»
Птица появилась столь же неожиданно, как и заключение онколога. В тот период я ещё захаживал в библиотеку. Сам же чтец из меня вышел не лучший, я не мог сосредоточиться над прочитанным, слова и смысл витали в голове беспорядочным вихрем, но я всё же пытался. Пытался не для себя, а для него, чтобы хоть немного подтянуться к нему, и, возможно, на мгновение мне это удалось. Мой библиотечный формуляр выглядел достаточно впечатляюще, даже если вычесть все те книги, что я брал специально для друга (как-то вскользь он намекнул мне, что ему не следует появляться там после того, как несколько библиотечный томиков успешно перекочевали на его полку). И в один из дней, когда я принёс четыре романа из «Поисков» Марселя Пруста (от новенькой четвёртой книги всё ещё исходил приятный запах чернил, хотя позже мне сказали, что на ней история «Потерянного времени» не заканчивается), передо мной возникла странная, но умилительная картина: белый кролик неподвижно сидел у окна, уткнувшись подбородком в лежащую на подоконнике руку и, не моргая, наблюдал за тем, как в десяти сантиметрах от неё птенец клевал пшено, насыпанное в стеклянную крышку от банки. Клевал и следом бросал настороженные взгляды сторону серой кроличьей морды. Друг подозвал меня к себе, и я осторожно, ступая чуть ли не на цыпочках, приблизился к окну. Птенец тут же отпрыгнул от крышки. Но не взлетел. Лишь неуклюже плюхнулся на свой зад, вскочил и забился в заклеенный лейкопластырем угол оконной рамы. Птенец был совсем мал, пёрышки только-только наметились во взъерошенном пушку на крохотном тельце. Друг сказал, что обессиленного нашёл его в траве на углу дома, где смыкались северный и восточный скат крыши. Под этим углом располагалось отверстие, через которое птицы проникали на чердак, и через которое, скорее всего, выпал птенец. «Что это, если не доказательство существования судьбы!» – восклицал друг, по-прежнему смотря на испуганного малыша. Ежели тогда я не особо обратился к этим словам, то теперь, спустя два года, я готов был пасть ниц пред ними, ибо так они оказались точны.
Птенец находился на грани жизни и смерти, явно будучи на земле уже долгое время. Обнаружился он рано утром, но на дворе, к счастью, стоял тёплый июнь, поэтому, оказавшись на земле, он не замёрз. Друг подобрал беднягу и занёс в дом, усадил в старую жестянку из-под печенья, предварительно укрыв дно мягкой тканью. «И что ты теперь будешь с ним делать?» – спросил я. «Посмотрим», – просто пожал он плечами, и с той поры птенец прочно вошёл в его жизнь, став настоящим членом семьи. Никогда прежде я бы не подумал, что фуррь может настолько сблизиться с птицей, однако очень скоро стало ясно, что эти двое сумели найти друг друга.
Я не так уж и много знал о родственниках с его стороны. Просто потому, что сам он не особо любил заводить о них разговоры. Лишь мельком, и то в обособленном ключе, никогда не акцентируя на них своё внимание. Мне было известно о его младшей сестре, которая вышла замуж после учёбы и сразу же уехала в Иркутск. Как я уже не раз повторял, мой друг был многословен, чертовски многословен, и слова его точно стрелы метились в сам центр мишени без промахов и каких-либо отклонений. Но вот только когда разговор заходил о прошлом, эти стрелы никогда мишени не достигали. Мой друг никогда не любил говорить о нём, каждый раз краска на его морде сползала, обнажая застывший, холодный остов, подобно тому, как ветер сгоняет снег, оставляя ледяную гладь.
Этой ледяной гладью ему представился отец, покинувший сей мир в семьдесят седьмом году. «Мы с матерью были для него не более чем очередным жизненным условием, справиться с которой простому фуррю категорически сложно. Как пробки на дороге в час пик, необходимость платить в магазине или то, что в определённый период твоя шерсть начинает выпадать. С этим совершенно ничего не поделаешь, поэтому просто приходиться терпеть, – говорил он, когда, однажды, случилось негожее настроение. – Он не ушёл за хлебом, молоком или сигаретами, нет. Он оставался с нами до самого конца, хотя моя мать была уверена, что случись обратное, жить нам стало гораздо лучше. Для отца мы не существовали».
Ну а что касается матери, так она попросту покончила с собой, несколько позже отъезда дочери. Оказавшись совершенно одна, в доме, который некогда наполнял шум и гам двух маленьких кроликов, изо дня в день замечая равнодушные глаза мужа, крольчиха с головой погрузилась в пучину депрессии. Она выпила уксус.
Но холод всё преследовал моего друга по пятам, преследовал в воспоминаниях, холод отцовского эгоизма и усталой материнской беспомощности пред ним, а эта птица, севшая ему на плечо, уж совсем невероятно теревшаяся головкой о его мягкую щеку, сумела отогнать холод прочь. Упавшие поднимаются вместе, наверное, то и случилось с ними. Птице пришлось не сладко, но кто знает, чего она натерпелась до того момента, как один кролик обнаружил её в траве на углу дома?
И теперь мы упали снова, и ежели нам не подняться своими силами, то вряд-ли с этим нам поможет кто-то другой. Прошлое это груз, именно самый тяжелый груз, который тянет на дно глубинного сожаления и не даёт всплыть на поверхность. Не знаю, если ли где подобная цитата, наверняка какой-нибудь важный знаток, застывший на чёрно-белом снимке или в красках потускневшего портрета говорил нечто похожее. Меня то не слишком беспокоило. Задыхаясь, ты обычно не задаешься вопросом, затягивала ли эта глубина кого-то ещё. А чувствовал, что задыхаюсь. И задохнусь, если не смогу выбраться на поверхность, если не смогу сбросить с себя путы тяжелого прошлого.
У меня почти получилось…
В последний раз дом моего друга возник передо мной. В два этажа, его деревянные стены напоминали цветом плитку молочного шоколада, он был слишком низкий по сравнению с другими двухэтажными домами. Квадратные наличники на тёмных окнах были выкрашены в голубую краску, которая спустя несколько лет выцвела и облупилась. Шифер на крыше потемнел. Если подойти со стороны заднего двора, можно было заметить, как он просел у каминной трубы. Случилось это, как я полагаю, в январе. Крышу полагалось очистить от тяжелого снега, чего сделать я не смог. Лампочка, висевшая над крыльцом, отсутствовала. Кто-то выкрутил её, видимо, решив, что хозяину больше не потребуется выходить на улицу среди ночи. Веранда просела, что стало заметно по покосившимся рамам. Одно из стёкол, закреплённое в них с помощью маленьких гвоздиков, оказалось разбито, и дыру прикрывал прибитый мною кусок фанеры. «ул. Береговая, 14» – значилось на белой металлической табличке, прибитой у крайнего окна второго этажа, за которым мой друг хранил свои книги.
Я остановился пред этим домом, опустил уши и крепче сжал кулаки, так, что когти впились в ладони. Жалость, возникшая в столь знакомом мне виде, обожгла мою грудь. «Такого ведь просто не может быть!» – твердила некая часть меня, та, что никак не хотела отдаваться течению, что не верила взгляду и всё гнула своё. Всё не верила, что это место опустело подобно черёмушному саду, не верила, что через несколько месяцев некогда аккуратный дворик зарастёт бурьяном, а крыша просядет сильнее, пока потолочные балки не переломятся окончательно. Что со временем от этого места совершенно ничего не останется. Я не хотел представлять это себе, но образ сам возник в голове, образ всё того же дома, одиноко стоящего в зелёном буйстве травы и кривых клёнов, поросших вокруг него. Дом, удивительно тихий и спокойный, как будто бы не принадлежащий сему миру, выброшенный откуда-то извне, тёмный и забытый, подобный всем прочим ненужным домам, чьих жильцов уже давно нет на этом свете, тихонечко поскрипывающих на ветру, и глубже проникающих в землю вслед за теми, кто когда-то их населял. Я увидел его во всей чёткости, и дрожь прошла по моему телу, а глаза защипало вновь. Мне было жалко, мне было, мне стало страшно...
Страшно от того, как всё легко и просто любимое тебе, дорогое и тёплое сердцу остывает. Рушится, рассыпается. Постепенно исчезает, и не столь быстро, чтобы не рвать свою душу унылым зрелищем, а медленно, пытая сжавшееся в комочек существо внутри тебя самой страшной на свете болью.
«Бог наградил нас чудовищно силой жить, – подумал я, растирая глаз костяшками. – Жить и рождаться, несмотря на то, что, в конце концов, от нас ничего не останется». Наверное, всё было бы куда проще, если в тот момент Смерть забрала и меня.
Я сунул руку в карман, достал ключ от навесного замка, которым запиралась входная дверь, и, вздохнув, двинулся к крыльцу. Поднимаясь по скрипящим ступенькам, прикусив губу клыком, я вставил ключ в замок, повернул его. Затем отворил дверь, уже не снимая ботинок, прошёл внутрь, через пыльную веранду в прихожую медленным шагом, озираясь по сторонам, точно был в доме первый раз… хотя… думаю, теперь оно было так и на самом деле. Сердце тяжелым молотом билось у самой шеи, на миг я перестал дышать, и только хвост мерно покачивался в нескольких сантиметрах у пола, пока я не оказался в гостиной…
Птица, не шевелясь, лежала на дне клетки, вытянув одно из своих крылышек.
Я застыл на пороге, не зная, что теперь мне следовало делать. Застыл и услышал окутавшую меня тишину. Часы давно остановили свой ход, когда батарейка внутри них разрядилась. В тот момент на поверхность моего сознания всплыло лишь одно желание развернуться и бежать отсюда прочь, пока эта тишина не поглотила меня с головой, но вместо этого я опустил чемодан и подошёл к птице.
Её клетка находилась на стуле, что был пододвинут к креслу, на край которого я опустился. Птица всё ещё не пошевелилась, и мне вдруг с того показалось, будто бы неким образом я вновь оказался в той злосчастной спальне, беспомощно смотрящим на морду умирающего друга. «Нет!» – протестующим завопил мой разум, да только крик его был столь же беспомощен, ибо куда громче звучал пред глазами образ лежавшей на дне клетки птицы. «Нет!» – эхо звонким мячиком отразилось от пустых комнат, беззвучным потоком понеслось по коридорам и лестницам, проникая сквозь замочные скважины за запертые двери. «Нет!» – промолвили нераскрывшиеся губы.
Я зажмурил глаза и с силой тряхнул головой, что уши следом наполнились неприятным звоном, а мозги, казалось, несколько сместились в сторону. И всё для того, чтобы прогнать наваждение прочь. Однако, открыв глаза снова, птица ещё лежала передо мной на дне, застелённом сухим пыреем, среди старых перьев и оброненных зёрен. Птица лежала на животе, а её головка была повёрнута на бок, и можно было подумать, что она всего лишь спит, растянулась в дрёме, такой сладкой, что обыкновенной жёрдочки для неё стало недостаточно, и она вытянулась совсем как фуррь.
Однако всё это не могло быть правдой, хотя бы потому, что птица не могла спать в таком положении. Какой бы красивой не была подарочная упаковка, камень внутри неё по-прежнему останется камнем, а мёртвая птица – мёртвой птицей.
– Эй, – услышал я со стороны свой собственный шёпот, показавшийся таким далёким и жалобным, совершенно чужим. Невидимая рука легла на моё горло и туго сдавила её, так что звуки протискивались в нём с невероятным трудом. – Неужели так всё и кончится?
Я подставил кончик когтя к металлическому пруту клетки и лёгонько провёл им по нему. На мгновение мне показалось, что где-то наверху скрипнула половица, будто бы кто-то только что легко прошёл по ней, но скоро я отбросил это от себя. Кроме моего шёпота и шороха когтя по металлу в доме звуков не было. Затем я заметил, как вздрогнул коричневый птичий круп с бледными волнами розоватого оттенка.
Птица дышала, и во мне зажёгся огонёк надежды. Быть может, всё ещё не было потеряно окончательно, и где-то оставался спасительная нить, за которую можно было потянуть. Птица ослабла, но ещё дышала, и возможно я мог бы ей помочь, как когда-то помог кролик. Я мог бы…
Правое веко птицы тяжело отползло, и мне открылся её глаз-бусина. Совершенно чёрный, настолько, что эта чернота не шла ни в какое сравнение. Ночь казалась днём, а уголь – камнем соли. Чернота, которую вряд-ли можно было встретить в обыденной жизни, проходя по улице или занимаясь привычными вещами, совершенно нереальная, глубокая и… живая. Да, именно живая, пульсирующая и словно влекущая за собой, как бурное течение реки с высоты дамбы, из которой она стремительно извергалась. Мне представилось, что вот-вот её пульсация вырвется за пределы крошечного глаза, изольётся наружу, и попросту провалюсь внутрь её глубин. Затянет меня так, как болотная трясина затягивает сбившихся с пути неосторожных путников, выбраться из которой им уже не представится.
И я не знаю, сколько именно я просидел в таком состоянии, вглядываясь в этот неземной мрак, вероятно, достаточно долго, чтобы потерять счёт времени, которое словно в испуге покинуло этот дом. Достаточно долго для того, чтобы некоторая часть моего сознания погрузилось в него.
А затем темнота шелохнулась и потянулась в стороны подобно дыму или облакам в ветреный день, и я неожиданно увидел, как из неё проступила морда. Моя собственная морда, удивившая, однако, так сильно и странно, словно видел её впервые, словно бы она мне и вовсе не принадлежала. Тонкие красные крапинки, рассыпанные в рыжей шерсти, белые ободы вокруг широко распахнутых карих глаз, розовый нос и свесившиеся усы под стать лапкам некой паукообразной твари, тонкая полоса плотно сжавшихся губ и ужас, витающий в тех карих глаз. Я видел пятно своей морды столь же ясно и чётко, как то происходило каждый раз в зеркале над раковиной в ванной комнате или в заляпанном трельяже в прихожей рядом с крючками, на которых висели куртки и пальто, видел каждую крапинку и непослушно торчащую шерстинку, видел, как дрожат зрачки того кота, возможно, видел куда чётче, чем в зеркалах, но мне всё равно думалось, что то пятно морды совершенно не моё. Оно могло принадлежать кому угодно, могло принадлежать другому рыжему беспородному коту, очень похожему на меня, моему двойнику, но только не мне.
Я вздрогнул, ибо в следующую секунду очертания вновь пришли в движения. Рыжий цвет начал тускнеть, пока не стал совсем серым. Щеки втянулись внутрь, а лоб сильнее вытянулся вверх вместе с ушами. Кария радужка залилась чистым голубым цветом, каким бывает только небо в ясный полдень.
«НЕТ! ПОЖАЛУЙСТА! Я НЕ ХОЧУ ЭТО ВИДЕТЬ!»
Я понял, что должно возникнуть передо мной ещё до того момента, как образ окончательно сформировался, но даже тогда я не мог поверить увиденному. Куда более это тянуло на сцену из фантастической книги или фильму, беспокойному сновидению, но никак не реальности, и всё же это происходило наяву.
Передо мной возникла морда моего друга, морда того самого серого кролика, что уже шесть месяцев покоился в гробу под тяжелым слоем земли, напитавшейся талыми водами, и на сей раз это был не призрак шатких воспоминаний, который иной раз возникал во внутренним взоре, стоило лишь закрыться сонным векам. Что-то зашевелилось в левой стороне груди, что-то знакомое, что-то до боли знакомое дало мне это понять, дало мне это почувствовать.
Мой друг был мёртв, но сейчас я видел его живым. Совершенно живым и здоровым, таким, какой сидел на соседнем кресле и рассказывал о куске земляничного пирога, мечтательно глядя в потолок, до того момента, пока раковая опухоль не дала о себе знать. Как будто бы он и не умирал вовсе, а просто отсутствовал эти шесть месяцев, оставив заботу о доме и птице на мне, а сам уехал к сестре в Иркутск или куда-нибудь ещё, а после вернулся обратно. Он мог просто стоять за окном…
«…пожалуйста, прекрати…»
…наслаждаясь весенней погодой, прежде чем зайти в дом.
Он мог…
Слезы катились по мокрому следу, положившемуся по моим щекам. Одна солёная капля гналась за другой, а после с тихим «пум» падала на воротник распахнутой куртки, но ничего из этого я не замечал – в тот момент всё моё существо предельно сосредоточилось на морде друга. Это было не воспоминание, это была не картинка с портрета. Мой друг был действительно жив, жив внутри птичьего глаза, внутри этой бездонной темноты, и он смотрел на меня, как и раньше, всё с тем же заботливым и любящим выражением, каким смотрел всегда, каким учитель смотрит на жалкого ученика, но без всякой злобы, а только сочувственно.
Друг улыбнулся мне знакомой улыбкой, кроткой и одновременно такой выразительной. «Ну чего ты, Лохмач? – говорила та улыбка. – Ведь нет повода для печали. Всё хорошо, всё в порядке». Потом из темноты вынырнула его рука и помахала мне. Я же не пошевелился, зачарованно наблюдая за ним. Потом ко мне в голову пришла идея протянуть свою руку к нему навстречу. Быть может, у меня вышло бы ухватиться за него и вытянуть из той темноты в этот мир.
Но стоило лишь мышцам руки напрячься, как образ друга начал таить. Очертания кроличьей морды потускнели и расплылись подобно утреннему туману на лугу. Они становились всё бледнее и бледнее, и только призрачная улыбка оставалась на своём месте, покуда не исчезла совсем.
Вместе с ней пропала и пустота, оставив лишь черный птичий зрачок. Понял я это не сразу, только тогда, когда птица закрыла свой глаз. С тем же быстро бьющимся сердцем я оглянулся по сторонам, забыв и не сразу поняв, где нахожусь. Зелёные обои, длинный тюль, закрывающий собой светлые окна, и пейзажи на срезе дерева между ними. Простенький камин, сложенный из кирпича, что за время своего существования заметно почернел и потрескался, давно не убранная зола на его дне, полки с всяким бесполезным хламом по обе стороны от него… воспоминания вернулись так же резко, как и пропали.
Я снова обратился к птице, прокручивая на кончике языка мольбу: чтобы она осталась жива.
Птичья грудка всё ещё поднималась… только теперь её движения были резки и прерывисты, как будто бы птица никак не могла отдышаться. В остальном же ничего не изменилось.
Словно бы на кону стояла моя собственная жизнь, распахнул дверцу. Затем я просунул руку, осторожно пальцами прижал её крыло плотнее к туловищу, взял птицу в ладонь и вытащил наружу, тут же подставив вторую ладонь.
«Может быть, птица поранилась, – подумал я, приблизив морду к ней. – Поранилась, когда очередной раз металась по клетке, громким чириканьем зовя своего хозяина». Но как бы внимательно я не смотрел на неё, никаких видимых признаков повреждения я не нашёл. Маленькое тельце было горячим и хрупким. Я чувствовал, как её тонкие косточки упирались в ладони, видел, как её жизнь покидает свой оболочку, и, к сожалению, я уже ничем не мог её помочь. Чувство дежа-вю захлестнуло меня с головой, ибо вновь бессильный оказался пред чужой смертью.
– Но почему? – спросил я у птицы, и глаз её снова открылся.
– Прости меня, – ответила птица. – Я больше не могу. Я забыла, как летать…
Коричневая грудка с розоватым оттенком поднялась, опустилась и больше не шелохнулась…
Возвратилась прежняя тишина, а я всё сидел на краю кресла, не в силах отвести взгляда от птичьего трупика в своих руках. Воздух легонько шуршал в пересохшем горле, пальцы дрожали, а мокрые дорожки на щеках успели высохнуть, как и пятна на воротнике куртки.
Птица начала остывать. Последняя частица моего друга навсегда канула в Лету, и на том эта история закончилась.
Я посидел ещё немного, бесцельно глядя перед собой в сажу, осевшую на заднюю стенку камина.
«Пора…»
Потом я встал, прошёл вдоль комнаты, волоча за собой тяжелый хвост, положил птицу в глубокий карман пальто, не оборачиваясь, поднял чемодан и вышел на улицу, заперев на замок входную дверь. Заперев последнюю дверь.
В нос ударил запах черёмухи.
{{ comment.userName }}
{{ comment.dateText }}
|
Отмена |